«Незнакомка»🧡
Мурад Мусаев
Впервые я увидел её в полупустом вагоне метро на фоне стен, исписанных арабо-французскими стихами. «Наверное, она красива», – думал я, не сводя глаз с того места, где из-за книжной обложки вот-вот должно было показаться её лицо. Она читала Вольтера.
Мы ехали уже несколько минут. Я смотрел в её сторону так, будто пытался увидеть сквозь преграду, но, к сожалению, я не рентген, а она никак не хотела отнять книгу от лица. Спустя секунды, когда на очередной остановке открылись двери, она огляделась и на мгновенье посмотрела в мою сторону поверх книги. Я поймал её взгляд. Всё. На этом занавес был вновь задернут, и я продолжал глазеть на книжную корку: «Бог и люди. Вольтер».
Мы подъехали к следующей станции, и я пристально посмотрел в её сторону. Но двери открылись, закрылись, поезд тронулся, а книга осталась на месте. «Где-то ты должна будешь выйти»,» – подумал я и стал терпеливо ждать.
В какой-то момент, уже после того, как я проехал свою остановку и поезд подходил к станции «Опера», в противоположном конце вагона повздорили два алжирца. Один из них держал в руках бумажник и что-то кричал во всё горло. Возможно, тот, что молчал, пытался выудить кошелёк у второго, был пойман с поличным и выслушивал нотацию о том, что такое есть землячество и как это нехорошо – красть у брата своего. А может, они оба были карманниками, и тот, что постарше, отчитывал молодого: мол, один кошелёк за весь день – это слишком скудная добыча и потому будешь сегодня на сухом пайке.
Пока я рассматривал эту сцену и распределял роли, вагон остановился, я обернулся, и её уже не было…
Я бросился к закрывающимся дверям, с трудом протолкнулся наружу, метнулся вверх по лестнице к Гранд Опера, огляделся, забежал обратно, пробежал по переходу… – бесполезно, её уже нигде не было. Она растаяла, не оставив следа.
Весь день до этого я шатался по блошиному рынку на Порт де Клиньянкур в поисках литографий для Анри – моего работодателя. Он держал небольшую галерею, в которой почти не было продаж, запасники его были забиты эстампом, но он всё равно жаждал новых покупок. «Придёт время, – говорил он, – и ты удивишься тому, как быстро опустеет наш склад». Моя задача была в том, чтобы собрать все работы русских эмигрантов начала 20 века, какие только можно было найти у частных продавцов и на рынках в окрестностях Парижа. Сегодня я ничего не нашёл. Старая галеристка из Швейцарии, правда, обещала мне привезти несколько отпечатков Василия Кандинского и Надежды Ходасевич-Леже, но только «через неделю-другую». «Что ж, вряд ли бум, которого терпеливо ждёт Анри, произойдет раньше этого», – подумалось мне. Как бы то ни было, день был потрачен впустую.
А вечер мне испортили Вольтер и два беспокойных алжирца. Как обычно в таком настроении, я решил идти домой пешком. Поздним январским вечером, под мокрым снегом, на грани заморозков, от Оперы до Рю де Мессажри. Пешком.
Стоял первый ясный день марта. Анри пораньше закрыл галерею, и мы устроили себе праздник весны в ближайшем бульварном кафе (все равно покупателей ждать не приходилось). И, как обычно, после обеда я решил прогуляться по городу. Пройдя через весь Латинский квартал, я перебрался на правый берег и сам не заметил, как дошел до площади Бобур. «Ну уж дошел, так дошел», – подумалось мне, и я решил пройтись по музею в Центре Помпиду. (Каким бы нелепым ни казалось это здание, его содержимое стоило того, чтобы потратить здесь добрых пару часов). Весной, в начале туристического сезона, у Центра всегда толчея, и мне предстояла очередь из нескольких десятков человек.
И вот я стою, подтанцовываю под мелодию здоровенных туб, в которые дуют здоровенные африканцы (точнее говоря, переминаюсь с ноги на ногу, потому что все-таки март, а не май на дворе). И вдруг, на самом нелепом па, я встречаюсь взглядом с девушкой, стоящей внутри музея прямо перед витражным стеклом. Она, как вкопанная, смотрит на меня, будто мы знакомы, а потом отводит взгляд и быстрым шагом уходит прочь к лестнице.
Следующие пятнадцать секунд я медленно понимаю, что она – та самая читательница Вольтера из метро Опера, которая испортила мне один январский вечер и заняла мысли ещё на несколько недель. Под недовольный гул я проталкиваюсь к дверям вне очереди и, без билета, пробегаю к музейным залам. Проношусь вверх по лестнице мимо контролёра – в холле её нет, я врываюсь в зал кубистов – нет, к импрессионистам – нет, к инсталляциям обкуренных авангардистов – и здесь её нет.
Охрана нагнала меня у лестницы, ведущей в библиотеку. За пять минут они расспросили меня обо всём на свете, кажется, поверили в мою историю, но войти в положение не захотели (тоже мне, самая романтичная нация на свете). Еще через несколько минут я уже спускался вниз по эскалатору с внешней стороны здания. В сопровождении пятерых.
Еду в отчаянии. За стеклом ютятся туристы, молодые художники, студенты. Проезжаю пятый этаж, четвёртый, библиотеку с кучей никому ненужных книг, и вдруг в проходе на втором этаже вижу её силуэт! Она стоит боком, болтает по телефону и подтанцовывает. «Стоп, это же мой танец!» – я кричу, стучу, но она не слышит. Эскалатор предательски спешит увезти меня от этого стекла, вот я вижу её последнее мгновенье снизу вверх и… всё, занавес задёрнут. Я почти доехал до земли, бежать обратно вверх бесполезно – запаникуют, остановят, арестуют и тогда я её уже точно не найду.
Поскольку путь в музей мне был заказан на месяц вперед, я подумал, что подожду её снаружи. Запасся кофе, круассаном, укутался в пальто и занял позицию на ступеньках прямо напротив входа в Помпиду. Памятуя о январской истории, я сразу решил, что никакие алжирцы меня на этот раз не отвлекут, и поэтому уставился в дверь.
Вот пошли какие-то гранжеватые студенты (наверное, будущие искусствоведы из Сорбонны), за ними несколько китайцев (оказывается, они приезжают в Париж не только ради сумок с монограммами), потом ещё студенты, а потом… потом я уснул. Да-да, промозглым мартовским вечером на ступеньках площади Бобур с кружкой кофе в руках. Взял и уснул. А когда проснулся, из музея уже уходили смотрители.
Этим летом жара в Европе стояла неимоверная. Старики ходили с зонтиками на головах, по улицам сновало вдвое меньше народу, чем обычно. Легендарные летние веранды парижских кафе пустовали, потому что все рвались внутрь, поближе к кондиционерам, и даже африканцам с площади Бобур, дующим в здоровенные тубы, кажется, было жарко. А мне такая погода была по душе. Поскольку все кругом валялись в полуобмороке. День выдался свободным, и я пошёл в мечеть.
Знаете, куда неминуемо выходит человек, идущий к соборной мечети по бульвару Сен Джереми? На площадь Мухаммеда V. Вот так, ничего не подозревая, идешь по улице католического святого и оказываешься на площади с мусульманским именем. Поначалу меня это очень забавляло.
В мечети я встретил Ахмада – земляка Мухаммеда V – марокканца, который помогал мне восстановить в памяти правила чтения на арабском языке и отточить те немногочисленные суры Корана, которые я знал наизусть. Ещё он пытался методом от обратного определить историю моего происхождения. Каждую пятницу в течение первых двух-трёх месяцев мы с ним обходили прихожан мечети и каждому он говорил: «Ахи, попробуй, поговори с этим парнем, узнаешь ли ты его язык?» Никто так и не узнал, зато я прославился на всю мечеть, как человек из ниоткуда.
Мой французский был слишком скуден для выходца из колонии, я говорил на английском с явным акцентом. И русский язык для меня тоже был чужим – так сказал профессор славистики, навещавший меня в госпитале по просьбе врачей. Ещё один язык, на котором я говорил чаще всего во сне, окружающим был неизвестен. Фарси, арабский, несколько тюркских, даже баскский – мы тогда перебрали добрую дюжину языков, но не преуспели. Конечно, если бы я задержался в госпитале ещё на неделю-другую, что-нибудь выяснилось бы, но там было слишком душно.
Ахмад говорил мне: «Если ты в целом Париже за три месяца не нашёл ни одного земляка, значит, ты родом из Рая». Однажды он подвёл меня к турку, мяснику с соседней улицы, и тот сказал, что знает, на каком языке я говорю. Вернее, он клялся и божился, что слышал этот язык в Стамбуле ещё до того, как вместе с родителями переехал во Францию.
В следующую пятницу он привёл в мечеть своего старого отца, который подтвердил слова сына: «Их было три семьи. Когда эти люди поселились на нашей улице, только начинали ходить слухи о войне с Англией».
Кто мог поселиться в Турции на закате Османской империи? В тот же вечер я перемерил все балканские языки, но ни один не подошёл, и я бросил поиски: «Придёт время, и всё прояснится по воле Аллаха».
Мы посидели с Ахмадом, вспоминая наши самые нелепые лингвистические эксперименты, и (перед тем, как попрощаться) я решил рассказать ему историю про девушку, которая дважды ускользнула от меня. Она была в платке, может, я смог бы найти её в мечети? Ахмад рассмеялся и ответил: «Брат мой, для тебя я готов на всё, но как ты себе представляешь нас с тобой, выискивающих твою невесту среди девушек, выходящих с пятничной молитвы?»
Мне стало неудобно от собственной нелепой идеи, а он продолжал: «Аллах, Он всевидящ, только вот братья-прихожане вряд ли оценят наши усилия. Ты говоришь, она читала Вольтера, легче и безопаснее её будет найти где-нибудь в Сорбонне». Мы от души посмеялись, и я ушёл прочь.
В течение следующих нескольких недель я почти каждый день проезжал метро Опера, через день бывал на площади Бобур, несколько раз бродил по музею Помпиду, невольно вглядываясь в лица окружающих. Затем я понемногу забыл о своей незнакомке и ничем особенным не интересовался. В это время Анри стал раздумывать о том, не закрыть ли ему галерею, а я стал всё чаще, потерянный, бродить по городу. И всё это, как назло, в начале осени – тоска была дикая. Я несколько раз захаживал в госпиталь, в библиотеку, пытаясь узнать какие-нибудь новости о своём языке. С течением времени становилось всё сложнее ждать с моря погоды, хотелось наконец отыскать корни, найти кого-нибудь, кто говорит на одном со мной языке. Но надолго меня не хватало – становилось душно, как тогда, в самом начале.
Зато в очередной беседе с доктором я впервые узнал, как меня нашли. Оказывается, перед тем, как упасть без сознания и памяти в Люксембургском саду, я прошел не меньше трехсот миль по Парижу без еды и воды. Доктор считал, что в какой-то момент я по неизвестной причине вдруг забыл, кто я есть, откуда и куда иду. Иными словами, я забыл всё и просто потерялся в городе, потому и бродил бесцельно, пока не выбился из последних сил. (Наверное, оттуда и взялась моя привычка к бесконечным променадам).
В один из дней середины октября мне позвонила Ани – галеристка с Порт де Клиньянкур, та самая, что так и не довезла мне Кандинского и мадам Леже. Она попросила о встрече, а я ответил, что мне уже неинтересно, что я всё купил, что мне нужно было. Но Ани была настойчива: «У меня к Вам очень интересное предложение», – повторяла она с нарочито женевским акцентом.
На следующий день мы встретились в «Ротонде», и она рассказал мне, что к ней приезжал некий русский коллекционер, который хочет инвестировать «серьезные деньги» в произведения российских художников-эмигрантов первой волны – тех самых, чьи полотна, гуаши и литографии я скупал для Анри каждую неделю в течение нескольких месяцев и которыми наше хранилище было забито доверху. Лукавя, как взаправдашний торговец искусством, я ответил, что у нас есть пара-тройка подходящих работ и что Ани сможет получить три процента агентских.
Анри был в шоке. Через неделю за день мы продали все, кроме трех картин, двух литографий и одной мозаики Ланского (и те были оставлены ради приличия, чтобы стены в галерее не остались совсем голыми).
«Русский коллекционер» Ани оказался грузинским рантье и книгоиздателем Звиадом Иоселиани. Он понимал, что заплатил три цены за наш склад, но радовался, кажется, не меньше, чем Анри. Мало понимавший в искусстве, но много знавший о деньгах, он, определенно, имел большие планы на свою коллекцию. После сделки мы, как бы обсуждая художественные достоинства мазни Андре Ланского, познакомились поближе. Когда выяснилось, что мы оба владеем русским языком, Звиад спросил: «Откуда ты родом?» Мой больной вопрос. Что я мог ответить? Сказал, что «это длинная история». Будучи, по всей видимости, человеком тактичным, мой новый знакомый поменял тему разговора и пригласил меня на ужин в честь своего нового приобретения.
Стоял дождливый осенний вечер, я думал обо всём на свете, безуспешно пытался вспомнить что-нибудь из прошлого или спланировать что-нибудь на будущее. Единственное, что пришло в голову – это поездить по миру, по любому маршруту наугад и, может быть, найти себя в какой-нибудь точке мира. Поразмыслив немного об этом, я собрался и направился к Звиаду.
Здесь был великосветский раут, который не очень-то мне подходил. В своей сознательной жизни я ещё не бывал на таких. Пришлось знакомиться с совершенно неинтересными людьми просто из вежливости, делать вид, что я в восторге от вкуса морских гадов и долго объяснять, что вина я не пью. «Даже грузинского».
«Друзья, позвольте мне сделать объявление», – заговорил за столом Звиад. Весной следующего года он собирался открыть в Париже аукционный дом, о котором рассказывал с заведомым восторгом. «Но есть одна загвоздка – никак не могу придумать название». Он посмотрел на гостей с выражением вопроса на лице. Все переглянулись, делая вид, что их не на шутку озаботила проблема Звиада, но молчали. Я не очень люблю неловкие немые сцены. Просто чтобы нарушить тишину я спросил: «Пиросмани – не думали?»
Где-то в стороне тут же зазвучал девичий голос: «Точно, Пиросмани, Нико Пиросмани – как красиво!» «Великолепно! – воскликнул Звиад, – Какое название – «Аукционный дом Пиросмани!»
А я в это время оглянулся в ту сторону, откуда была поддержана моя скромная инициатива, и увидел её. Ту самую девушку, что читала Вольтера в метро и передразнивала мой танец в холле Помпиду. «Это моя дочь, – сказал Звиад, – Подойди, Соломе». Я опешил.
Через мгновение, отставив в сторону бокал, вперед вышла высокая смуглая девушка, она схватила за руку незнакомку и поволокла её за собой. И чем ближе они подходили, тем больше запутывались мои мысли. Вот, наконец, они стояли передо мной. «Соломе, очень приятно, – быстро проговорила та, что шла впереди, – А это моя подруга, её зовут Мадина». Звиад продолжил: «Мы очень дружны с отцом Мадины, он сейчас на родине».
Я несколько секунд растеряно молчал, а потом сказал что-то вроде: «О… очень приятно». «Соломе, доверяю гостя тебе», – сказал Звиад и пошел принимать поздравления с учреждением «Аукционного дома «Пиросмани».
Соломе и Мадина смотрели друг на друга, а я смотрел на Мадину. Снова возникла немая сцена, которую, несмотря на моё замешательство, просто необходимо было прервать. Тревожно улыбаясь, я спросил: «Ты меня помнишь, Мадин?» «Хех, Мадин, – засмеялась дочь Звиада, – не Мадин, а Ма-ди-на-а-а».
В этот момент я увидел в глазах моей вчерашней незнакомки, а теперь вроде знакомой, искру любопытства или, может быть, радости. Она как будто долго не решалась заговорить, но собралась с духом и спросила: «Вайнеха вуй хьо?»
Я никогда не слышал ничего прекраснее этих трёх слов. Она говорила на моём языке.